здорового христианского смирения. К этому духовному самоотречению, к жертве
своим гордым интеллигентским "я" во имя высшей святыни призывал Достоевский
русскую интеллигенцию в своей пушкинской речи: "Смирись, гордый человек, и
прежде всего сломи свою гордость... Победишь себя, усмиришь себя, -- и
станешь свободен, как никогда и не воображал себе, и начнешь великое дело и
других свободными сделаешь, и узришь счастье, ибо наполнится жизнь твоя"...
Нет слова более непопулярного в интеллигентской среде, чем смирение, мало
найдется понятий, которые подвергались бы большему непониманию и
извращению, о которые так легко могла бы точить зубы интеллигентская
демагогия, и это, пожалуй, лучше всего свидетельствует о духовной природе
интеллигенции, изобличает ее горделивый, опирающийся на самообожение
героизм. В то же время смирение есть, по единогласному свидетельству
Церкви, первая и основная христианская добродетель, но даже и вне
христианства оно есть качество весьма ценное, свидетельствующее, во всяком
случае, о высоком уровне духовного развития. Легко понять и интеллигенту,
что, например, настоящий ученый, по мере углубления и расширения своих
знаний, лишь острее чувствует бездну своего незнания, так что успехи знания
сопровождаются для него увеличивающимся пониманием своего незнания, ростом
интеллектуального смирения, как это и подтверждают биографии великих
ученых. И наоборот, самоуверенное самодовольство или надежда достигнуть
своими силами полного удовлетворяющего знания есть верный и непременный
симптом научной незрелости или просто молодости.
То же чувство глубокой неудовлетворенности своим творчеством,
несоответствие его идеалам красоты, задачам искусства отличает и настоящего
художника, для которого труд его неизбежно становится мукой, хотя в нем он
только и находит свою жизнь. Без этого чувства вечной неудовлетворенности
своими творениями, которое можно назвать смирением перед красотой, нет
истинного художника.
То же чувство ограниченности индивидуальных сил пред расширяющимися
задачами охватывает и философского мыслителя, и государственного деятеля, и
социального политика и т. д.
Но если естественность и необходимость смирения сравнительно легко понять в
этих частных областях человеческой деятельности, то почему же так трудно
оказывается это относительно центральной области духовной жизни, именно --
нравственно-религиозной самопроверки? Здесь-то и обнаруживается решающее
значение того или иного высшего критерия, идеала для личности: дается ли
этот критерий самопроверки образом совершенной Божественной личности,
воплотившейся во Христе, или же самообожествившимся человеком в той или
иной его земной ограниченной оболочке (человечество, народ, пролетариат,
сверхчеловек), т. е. в конце концов своим же собственным "я", но ставшим
пред самим собой в героическую позу. Изощряющийся духовный взор подвижника
в ограниченном, искаженном грехом и страстями человеке и прежде всего в
себе самом открывает все новые несовершенства, чувство расстояния от идеала
увеличивается, другими словами, нравственное развитие личности
сопровождается увеличивающимся сознанием своих несовершенств. или, что то
же, выражается в смирении перед Богом и в "хождении пред Богом" (как это и
разъясняется постоянно в церковной, святоотеческой литературе). И эта
разница между героической и христианской самооценкой проникает во все
изгибы души, во все ее самочувствие.
Вследствие отсутствия идеала личности (точнее, его извращения), все, что
касается религиозной культуры личности, ее выработки, дисциплины, неизбежно
остается у интеллигенции в полной запущенности. У нее отсутствуют те
абсолютные нормы и ценности, которые для этой культуры необходимы и даются
только в религии. И прежде всего, отсутствует понятие греха и чувство
греха, настолько, что слово грех звучит для интеллигентского уха так же
почти дико и чуждо, как смирение. Вся сила греха, мучительная его тяжесть,
всесторонность и глубина его влияния на всю человеческую жизнь, словом --
вся трагедия греховного состояния человека, исход из которой в предвечном
плане Божием могла дать только Голгофа, все это остается вне поля сознания
интеллигенции, находящейся как бы в религиозном детстве, не выше греха, но
ниже его сознания. Она уверовала, вместе с Руссо и со всем
просветительством, что естественный человек добр по природе своей и что
учение о первородном грехе и коренной порче человеческой природы есть
суеверный миф, который не имеет ничего соответствующего в нравственном
опыте. Поэтому вообще никакой особой заботы о культуре личности (о столь
презренном "самоусовершенствовании") быть не может и не должно, а вся
энергия должна быть целиком расходуема на борьбу за улучшение среды.
Объявляя личность всецело ее продуктом, этой же самой личности предлагают и
улучшать эту среду, подобно барону Мюнхгаузену, вытаскивающему себя из
болота за волосы.
Этим отсутствием чувства греха и хотя бы некоторой робости пер±д ним
объясняются многие черты душевного и жизненного уклада интеллигенции и --
увы! -- многие печальные стороны и события нашей революции, а равно и
наступившего после нее духовного маразма. Многими пикантными кушаньями со
стола западной цивилизаций кормила и кормит себя наша интеллигенция, вконец
расстраивая свой и без того испорченный желудок; не пора ли вспомнить о
простой, Грубой, но безусловно здоровой и питательной пище, о старом
Моисеевом десятисловии, а затем дойти и до Нового Завета!..
Героический максимализм целиком проецируется вовне, в достижении внешних
целей; относительно личной жизни, вне героического акта и всего с ним
связанного, он оказывается минимализмом, т. е. просто оставляет ее вне
своего внимания. Отсюда и проистекает непригодность его для выработки
устойчивой, дисциплинированной, работоспособной личности, держащейся на
своих ногах, а не на волне общественной истерики, которая затем сменяется
упадком. Весь тип интеллигенции определяется этим сочетанием минимализма и
максимализма, при котором максимальные притязания могут выставляться при
минимальной подготовке личности как в области науки, так и жизненного
опыта, и самодисциплины, что так рельефно выражается в противоестественной
гегемонии учащейся молодежи, в нашей духовной педократии.
Иначе воспринимается мир христианским подвижничеством. Я не буду много
останавливаться на выяснении того, что является целью мирового и
исторического развития в атеистической и христианской вере: в первой --
счастье последних поколений, торжествующих на костях и крови своих предков,
однако в свою очередь тоже подлежащих неумолимому року смерти (не говоря
уже о возможности стихийных бедствий), во второй -- вера во всеобщее
воскресение, новую землю и новое небо, когда "будет Бог все во всем".
Очевидно, никакой позитивно-атеистический максимализм в своей вере даже
отдаленно не приближается к христианскому учению. Но не эта сторона дела
нас здесь интересует, а то, как преломляется то и другое учение в жизни
личности и ее психологии. И в этом отношении, в полной противоположности
гордыне интеллигентского героизма, христианское подвижничество есть прежде
всего максимализм в личной жизни, в требованиях, предъявляемых к самому
себе; напротив, острота внешнего максимализма здесь совершенно устраняется.
Христианский герой или подвижник (по нашей, конечно, несколько условной
терминологии), не ставя себе задач Провидения и не связывая, стало быть, с
своим, да и чьим бы то ни было индивидуальным усилием судеб истории и
человечества, в своей деятельности, видит прежде всего исполнение своего
долга пред Богом, божьей заповеди, к нему обращенной. Ее он обязан
исполнять с наибольшей полнотой, а равно, проявить возможную энергию и
самоотверженность при отыскании того, что составляет его дело и
обязанность; в известном смысле он также должен стремиться к максимализму
действий, но совершенно в ином смысле. Одно из наиболее обычных
недоразумений относительно смирения (впрочем, выставляемое не только bona,
но и mа-la fide) состоит в том, что христианское смирение, внутренний и
незримый подвиг борьбы с самостью, с своеволием, с самообожением,
истолковывается непременно как внешняя пассивность, как примирение со злом,
как бездействие и даже низкопоклонничество или же как неделание во внешнем
смысле, причем христианское подвижничество смешивается с одною из многих
его форм, хотя и весьма важною, именно -- с монашеством. Но подвижничество,
как внутреннее устроение личности, совместимо со всякой внешней
деятельностью, поскольку она не противоречит его принципам.
Особенно охотно противопоставляют христианское смирение "революционному"
настроению. Не входя в этот вопрос подробно, укажу, что революция, т. е.
известные политические действия, сама по себе еще не предрешает вопроса о
том духе и идеалах, которые ее вдохновляют. Выступление Дмитрия Донского по
благословению преподобного Сергия против татар есть действие революционное
в политическом смысле, как восстание против законного правительства, но в
то же время, думается мне, оно было в душах участников актом христианского
подвижничества, неразрывно связанного с подвигом смирения. И напротив,
новейшая революция, как основанная на атеизме, по духу своему весьма далека
не только от христианского смирения, но и христианства вообще. Подобным же
образом существует огромная духовная разница между пуританской английской
революцией и атеистической французской, как и между Кромвелем и Маратом или
Робеспьером, между Рылеевым и вообще верующими из декабристов и позднейшими
деятелями революции.
Фактически, при наличности соответствующих исторических обстоятельств,
конечно, отдельные деяния, именуемые героическими, вполне совместимы с
психологией христианского подвижничества, -- но они совершаются не во имя
свое, а во имя Божие, не героически, но подвижнически, и даже при внешнем
сходстве с героизмом их религиозная психология все же остается от него
отлична. "Царство небесное берется силою, и употребляющие усилие восхищают
его" (Мф. 11, 2); от каждого требуется "усилие", максимальное напряжение
его сил для осуществления добра, но и такое усилие не дает еще права на
самочувствие героизма, на духовную гордость, ибо оно есть лишь исполнение
долга: "когда исполните все поведенное вам, говорите: мы рабы ничего не
стоющие, потому что сделали то, что должны были сделать" (Лк. 17,10).
Христианское подвижничество есть непрерывный самоконтроль, борьба с
низшими, греховными сторонами своего я, аскеза духа. Если для героизма
характерны вспышки, искание великих деяний, то здесь, напротив, нормой
является ровность течения, "мерность", выдержка, неослабная самодисциплина,
терпение и выносливость, -- качества, как раз отсутствующие у
интеллигенции. Верное исполнение своего долга, несение каждым своего
креста, отвергнувшись себя (т. е. не во внешнем только смысле, но и еще
более во внутреннем), с предоставлением всего остального Промыслу, -- вот
черты истинного подвижничества. В монастырском обиходе есть прекрасное
выражение для этой религиозно-практической идеи: послушание. Так называется
всякое занятие, назначаемое иноку, все равно, будет ли это ученый труд или
самая грубая физическая работа, раз оно исполняется во имя религиозного
долга. Это понятие может быть распространено и за пределы монастыря и
применено ко всякой работе, какова бы она ни была. Врач и инженер,
профессор и политический деятель, фабрикант и его рабочий одинаково при
исполнении своих обязанностей могут руководствоваться не своим личным
интересом, духовным или материальным -- все равно, но совестью, велениями
долга, нести послушание. Эта дисциплина послушания, "светский аскетизм" (по
немецкому выражению: "imnerweltliche Askese"), имела огромное влияние для
выработки личности и в Западной Европе в разных областях труда, и эта
выработка чувствуется до сих пор.
Оборотной стороной интеллигентского максимализма является историческая
нетерпеливость, недостаток исторической трезвости, стремление вызвать
социальное чудо, практическое отрицание теоретически исповедуемого
эволюционизма. Напротив, дисциплина в послушаниях должна содействовать
выработке исторической трезвости, самообладания, выдержки; она учит нести
историческое тягло, ярем исторического послушания; она воспитывает чувство
связи с прошлым и признательность этому прошлому, которое так легко теперь
забывают ради будущего, восстановляет нравственную связь детей с отцами.
Напротив, гуманистический прогресс есть презрение к отцам, отвращение к
своему прошлому и его полное осуждение, историческая и нередко даже просто
личная неблагодарность, узаконение духовной распри отцов и детей. Герой
творит историю по своему плану, он как бы начинает из себя историю,
рассматривая существующее как материал или пассивный объект для
воздействия. Разрыв исторической связи в чувстве и воле становится при этом
неизбежен.
Проведенная параллель позволяет сделать общее заключение об отношении
интеллигентского героизма и христианского подвижничества. При некотором
внешнем сходстве между ними не существует никакого внутреннего сродства,
никакого хотя бы подпочвенного соприкосновения. Задача героизма - внешнее
спасение человечества (точнее, будущей части его) своими силами, по своему
плану, "во имя свое", герой -- тот, кто в наибольшей степени осуществляет
свою идею, хотя бы ломая ради нее жизнь, это - человекобог. Задача
христианского подвижничества -- превратить свою жизнь в незримое
самоотречение, послушание, исполнять свой труд со всем напряжением,
самодисциплиной, самообладанием, но видеть и в ней и в себе самом лишь
орудие Промысла. Христианский святой -- тот, кто и наибольшей мере свою
личную волю и всю свою эмпирическую) личность непрерывным и неослабным
подвигом преобразовал до возможно полного проникновения волею Божией. Образ
полноты этого проникновения -- Богочеловек, пришедший, "творить не свою
волю, но пославшего Его Отца", и "грядущий во имя Господне". Различие между
христианством (по крайней мере в этическом его учении) и интеллигентским
героизмом, исторически заимствовавшим у христианства некоторые из самых
основных своих дoгмaтов -- и преждe вcегo идею о равноценности людей, об
абсолютном достоинстве человеческой личности, о равенстве и братстве,
теперь вообще склонны скорее преуменьшать, нежели преувеличивать. Этому
содействовало, прежде всего, интеллигентское непонимание всей
действительной пропасти между атеизмом и христианством, благодаря чему не
раз "исправляли" с обычной самоуверенностью образ Христа, освобождая Его от
"церковных искажений", изображая Его социал-демократом или социалистом-
революционером. Пример этому подал еще отец русской интеллигенции
Белинский. Эта безвкусная и для религиозного чувства невыносимая операция
производилась не раз. Впрочем, сама интеллигенция этим сближением как
таковым нисколько и не интересуется, прибегая к нему преимущественно в
политических целях или же ради удобства "агитации".
Гораздо тоньше и соблазнительнее другая, не менее кощунственная ложь,
которая в разных формах стала повторяться особенно часто последнее время,
именно то утверждение, что интеллигентский максимализм и революционность,
духовной основой которых является, как мы видели, атеизм, в сущности
отличается от христианства только религиозной неосознанностью. Достаточно
будто бы имя Маркса или Михайловского заменить именем Христа, а "Капитал"
Евангелием или, еще лучше, Апокалипсисом (по удобству его цитирования), или
можно даже ничего не менять, а нужно лишь еще усилить революционность
интеллигенции и продолжить интеллигентскую революцию, и тогда из нее
родится новое религиозное сознание (как будто уже не было в истории примера
достаточно продолженной интеллигентской революции, с обнаружением всех ее
духовных потенций, именно -- великой французской революции). Если до
революции еще легко было смешивать страдающего и преследуемого
интеллигента, несущего на плечах героическую борьбу с бюрократическим
абсолютизмом, с христианским мучеником, то после духовного самообнажения
интеллигенции во время революции это стало гораздо труднее.
В настоящее время можно также наблюдать особенно характерную для нашей
эпохи интеллигентскую подделку под христианство, усвоение христианских слов
и идей при сохранении всего духовного облика интеллигентского героизма.
Каждый из нас, христианин из интеллигентов, глубоко находит у себя эту
духовную складку. Легче всего интеллигентскому героизму, переоблачившемуся
в христианскую одежду и искренно принимающему свои интеллигентские
переживания и привычный героический пафос за христианский праведный гнев,
проявлять себя в церковном революционизме, в противопоставлении своей новой
святости, нового религиозного сознания неправде "исторической" церкви.
Подобный христианствующий интеллигент, иногда неспособный по-настоящему
удовлетворить средним требованиям от члена "исторической церкви", всего
легче чувствует себя Мартином Лютером или, еще более того, пророчественным
носителем нового религиозного сознания, призванным не только обновить
церковную, жизнь, но и создать новые ее формы, чуть ли не новую религию.
Также и в области светской политики самый обыкновенный интеллигентский
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5